– Солодуха, сколько тебе лет? – спросила Северина.
– Вроде, восемьдесят, – ответила та, оставшись лежать, привалившись к Армии. – Я крестины твои помню, – она опять толкнула Армию кулаком в бок. – Не пискнула, когда тебя в купель сунули! Отец-то ее мальчонку хотел. Сказал тогда, что бой-баба вырастет. Вот уж, прости мою душу грешную, вырослотак выросло. А из меня какая крестная – двадцать лет было...
– Не может такого быть, – категорично заявила Армия.
– Говорю – двадцать!
– Не может быть, чтобы мне уже шестьдесят стукнуло. Поэтому – замнем для ясности. Пробуйте хлеб.
Солодухе Армия выковыряла мякиш и полила его подсолнечным маслом из бутылки. Остаток поделила с Севериной. Теперь Северина набила рот теплым хлебом и покачала головой – как вкусно! Доели сыр.
– А как на ровном береш-шку я пасу коровуш-шку... – тихо, почти шепотом, затянула Солодуха.
– А моя коровушка – девушка-молодушка... – поддержала ее тихонько тетка Армия. – А за ей пришел бычок – неказистый мужичок. Он сердитый и лихой, у ево зуб золотой... Ох, мамушка родная, не отдай за подлова-а-а...
Они затихли, думая о своем.
Северина спит, свернувшись калачиком на телогрейке. Спокойно и мощно дышит корова, ее живот поднимается-опускается, покачивая прислонившуюся Северину. Пахнет коровьим навозом, подсолнечным маслом и совсем чуть-чуть свежим хлебом.
– Замерзаю, однако, – подала голос Солодуха.
* * *
Северина открыла глаза и ничего понять не может – будто в мешке лежит. Кое-как руками разгреблась и увидела над собой Мурку: стоит, смотрит спокойно, без боли в глазах. Сама Северина лежит в козьих шкурах – четыре насчитала. Пошла в дом. Обнаружила спящих за столом тетку Армию и Солодуху: лежат головами к пустой бутылке. Пили из чашек с синим ободком с позолотой – мамин чайный сервиз. Северина чашки вымыла, картошки начистила, поставила вариться. Сама – начеку, все прислушивается. Отнесла Мурке пойло. Корова пить не стала, стоит и слушает себя – что внутри.
Картошка сварилась. Северина полила ее маслом, нарезала мелко лучок с чесноком и посыпала сверху. Поставила на стол. Вкусный запах пошел на весь дом. Зашевелились женщины за столом. Головы подняли, посмотрели на кастрюлю с парком над ней, потом – друг на друга, как первый раз видят, потом – на Северину и быстро очнулись.
– Что? – удивилась Северина.
Ощупала голову, а платок пуховый весь в сене. Было заботы потом выковыривать, когда гости ушли. А ушли они сразу как пристыженные, и бутылку пустую унесли, и еще тетка Армия напоследок сказала, что посадит Солодуху на старости за поганое пойло. Так что Северина одна ела. Часов пять она в доме убирала да бегала к коровнику и обратно. Потом села и затихла. И вдруг представила слонов. Целое стадо. Идут не спеша и важно через их речку, а на берегу пасется корова Мурка, и слоны ее вежливо обходят. Хорошо стало Северине. Спокойно. А там и Любава со своим сожителем прикатили на санях. И ветеринара Колю привезли. Сани знатные – полозья спереди загнуты завитушкой, дерево отполировано, а на сиденье настоящая медвежья шкура лежит. Хозяин саней набросил на своего жеребца одеяло и пошел в дом картошку есть – еще теплая была, потому что Северина кастрюльку хорошенько укрыла. Любава побежала домой к матери Елке, которую не видела с понедельника, и еще баньку протопить – мужикам обещала. А ветеринар отдал Северине тулуп, сам пошел в коровник. Закатал там рукава, надел резиновый фартук, расстелил на лавке сумку-разворотку с инструментом страшным-престрашным и еще шприц заготовил. Мурка стоит как вкопанная – не шелохнется, а дышит часто. Ветеринар Коля послушал ее живот эндоскопом. Он Северине два года назад все инструменты показал, перечислил их названия и для чего нужны, потому что прочил ей по жизни ветеринарное будущее, но Северина запомнила только эндоскоп. Ветеринар Коля эндоскоп убрал, налил себе на руку из большого пузырька масло, как тетка Армия ночью. Потом подмигнул Северине и сказал:
– А завари-ка мне, девочка, чаю покрепче. Пачку моего грузинского на пол-литровую банку. Возьми в чемоданчике.
И Северине сразу стало хорошо и спокойно, как будто слоны прошли.
* * *
Феликс после посещения музея ночью не спал. Только глаза закроет, как тучи бабочек начинают кружиться над головой, засыпая его пыльцой. Тошно становилось и дышать нечем. Феликс стал «отстреливать» их взглядом – бабочки падали одна за другой, Мамонтов-младший уже в дреме представил мозг бабочки – не больше рисового зернышка... Дернулся и очнулся.
На рассвете, совсем измученный, он подошел к балконной двери, потому что голуби прилетели и начали гундеть. Стоял и с гримасой брезгливости на лице смотрел на пару голубей, постоянно гадящих на перила, которые с наступлением тепла приходилось драить металлической щеткой. Присмотрелся к голубю покрупнее. Птицы, вероятно, заметили человека сквозь стекло, затихли и уставились на него – каждая одним глазом. Феликс попытался представить себе мозг голубя, даже вспомнил строение птичьего черепа. Голубь покрупнее покачнулся, его глаз затянулся голубой пленкой, и птица комом свалилась на балкон. Второй голубь сразу улетел. Феликс открыл балконную дверь, с шумом отодрав при этом утеплитель с липучкой, и плохо соображая, уставился на валявшуюся без признаков жизни птицу. Выставил ногу и потрогал голубя шлепанцем. Закрыл балкон, не в состоянии оценить происходящее. Побрел в кухню, зевая и вздрагивая от воспоминания заплывающего пленкой птичьего глаза.
Пришлось позавтракать – в желудке начались странные спазмы, и голова сильно кружилась. Феликс решил, что это от недосыпания. Сделал гренки, порезал сыр, сварил кофе. Потом, удивляясь самому себе, достал еще яйца и вчерашнюю колбасу. Яичницу съел со сковороды, еще и куском булки вытер ее напоследок. Осмотрев стол с грязной посудой, Феликс решительно направился в ванную. Внимательно – сантиметр за сантиметром изучил свое лицо. По утрам он всегда ограничивался только чашкой кофе. Непонятный приступ голода навел его на размышления о переменах в организме. О грядущей полноте – его знакомые одногодки почти все сильно увеличились в объеме. Феликс гордился подтянутой стройной фигурой и как минимум раз в неделю созерцал себя голым в большом зеркале. Зеркало его пока не огорчало.